– Выходи-ка скорее, дружок мой монах, выходи скорее, уж и колбас же я из тебя сегодня понаделаю!
Несчастный, у которого так болела нога, что он не мог подняться, выполз на четвереньках из свинарника и стал умолять мясника пощадить его. Но как ни напуган был наш святой отец, мясник и его жена перепугались не меньше: они решили, что прогневили святого Франциска тем, что прозвали поросят своих монахами, и, став на колени перед несчастным толс тяком, начали вымаливать прощение у святого Франциска и у всего ордена за учиненное ими кощунство. И вышло так, что монах молил мясника пощадить его, а мясник и его жена молили его о том же, и целых четверть часа ни та, ни другая сторона не могли разобраться, что же, собственно, с ними со всеми приключилось. Наконец монах, убедившись, что мясник не хочет ему зла, рассказал, что заставило его полезть в свинарник, и тогда, забыв всякий страх, мясник и его жена принялись хохотать до упаду. Монаху же было совсем не до смеха, так сильно у него болела нога. Мясник отвел его к себе в дом и сделал ему перевязку. А товарищ его, который покинул несчастного в беде, бежал всю ночь, а наутро явился в дом к сеньору Форскому с жалобой на мясника; он сказал, что злодей, верно, давно уже зарезал его приятеля, ведь тот так и не догнал его и пропал без вести. Сеньор Форский тут же послал человека в деревню Грип, чтобы узнать, что за беда приключилась с монахом; когда же выяснилось, что оплакивать его не приходится, рассказал всю эту историю госпоже герцогине Ангулемской, матери короля Франциска Первого.
– Вот, благородные дамы, как не надо подслушивать чужие разговоры и, не разобравши, в чем дело, подозревать, что против вас замыслили что-то недоброе.
– Я был уверен в том, что Номерфида не заставит нас плакать и что мы посмеемся, – сказал Симонто. – Мне кажется, теперь все со мною согласны.
– Это только доказывает, – заметила Уазиль, – что мы более склонны смеяться над глупостью, чем над вещами разумными.
– Все дело в том, – сказал Иркан, – что такие вот глупости нам по душе, они ближе нашей природе, которая сама по себе отнюдь не благоразумна. Каждый следует своей склонности: люди легкомысленные увлекаются глупостями, а степенные внимают голосу разума. Но я думаю, – добавил он, – что история эта потешит всех, и степенных и безрассудных.
– Есть и такие, – сказал Жебюрон, – в ком столько серьезности, что ничто не в силах заставить их рассмеяться: радость свою они таят про себя, а внешне всегда так невозмутимы, что, кажется, ничто не может их вывести из равновесия.
– Где это вы таких видели? – спросил Иркан.
– Это философы древности, – ответил Жебюрон, – они почти не чувствовали ни горя, ни радости, так они ценили способность побеждать самих себя и овладевать своими страстями.
– Я тоже считаю, что дурные страсти следует побеждать, – сказал Сафредан, – но что касается естественных человеческих чувств, которые никому не приносят вреда, то, по-моему, побеждать их совершенно незачем.
– Однако древние почитали такую победу за величайшую добродетель, – сказал Жебюрон.
– Но ведь нигде не сказано, что все они были мудры, – возразил Сафредан, – иногда в том, что они говорили, была только одна видимость добродетели и здравого смысла, а в действительности того и другого было совсем мало.
– И тем не менее, как видите, они осуждали все дурное, – продолжал Жебюрон, – и даже Диоген попирает ложе Платона, который, по его мнению, был слишком падок до знаний. Чтобы доказать, что он презирает и повергает под свои стопы самонадеянность и неуемную жадность Платона, он ведь говорит: «Я ни во что не ставлю и презираю гордыню Платона».
– Но вы не договариваете до конца, – сказал Сафредан, – Платон возразил Диогену, что и Диоген сам находится под властью гордыни, хоть и другого рода.
– Ну, уж если говорить правду, – сказала Парламанта, – то мы действительно не в состоянии сами победить свои страсти, не пробудив в себе удивительной гордыни, а это порок, которого каждый должен больше всего страшиться: он ведь губит и сводит на нет все наши добродетели.
– Разве я вам не читала сегодня утром, – сказала Уазиль, – о том, как те, которые считали себя умнее всех остальных, ра зумом своим дойдя до признания Бога, Создателя всего сущего, приписывали эту заслугу себе самим, а не тому, кому она в действительности принадлежит? Полагая, что добились всего собственными усилиями, они стали не только невежественнее и безрассуднее всех прочих людей, но, больше того, уподобились грубым скотам! Ибо, впав в заблуждение духом и приписав себе то, что принадлежит одному только Богу, они заблуждения свои перенесли и на тело, забыв свой пол и извратив его суть, как то нам указует святой Павел в Послании своем, обращенном к римлянам.
– Прочтя это послание, – сказала Парламанта, – каждый из нас должен будет признать, что телесные проявления греховности нашей – не что иное, как плоды душевного не устройства, которое, чем больше оно прикрыто добродетелью и чудесами, тем более для нас опасно.
– Что до нас, мужчин, – сказал Иркан, – то мы ближе к спасению, чем вы, женщины, ибо, не скрывая поступков наших, мы хорошо знаем их истоки. Вы же боитесь выставить дела свои напоказ и так стараетесь их приукрасить, что сами едва ли знаете истоки той гордыни, которая таится за столь привлекательным обличьем.
– Поверьте, – сказала Лонгарина, – что в тех случаях, когда словом своим Господь не указует нам, сколь ужасно неверие, которое, подобно проказе, забирается в наше сердце, он оказывает нам большую милость тем, что заставляет нас споткнуться и совершить проступок, о котором все узнают и который делает явным сокрытое в нас зло. И блаженны те, кого вера привела к такому смирению, что им не надо испытывать свою греховность подобными средствами.