Бернаж охотно согласился: они спустились вниз и очутились в прекрасном покое, где женщина эта сидела одна у огня. Владелец замка откинул занавес, прикрывавший большой шкаф, где были развешаны человеческие кости. Бернажу очень хотелось поговорить с дамой, но, опасаясь навлечь на себя гнев ее супруга, он не решался. Тот заметил это и сказал: «Если вам будет угодно, спросите у нее что-нибудь, вы увидите, как она благовоспитанна, и услышите, как изящна ее речь». Тогда Бернаж обратился к ней и сказал:
– Сударыня, терпение ваше не уступает вашим мукам; я считаю вас самой несчастной женщиной на свете.
На глазах у бедной затворницы выступили слезы, и, преисполненная величайшего смирения, она сказала:
– Сударь, вина моя так велика, что, какие бы наказания я ни терпела от господина этого замка – ибо супругом своим назвать его я не смею, – все это ничто по сравнению с тем раскаянием, которое я сейчас испытываю.
Сказав это, она заплакала. Тогда владелец замка дернул Бернажа за рукав и увел его. Наутро путник уехал, чтобы выполнить поручение, которое возложил на него король. Прощаясь со своим хозяином, он не мог удержаться, чтобы не сказать:
– Сударь, мои чувства к вам и тот любезный прием, который вы мне оказали у себя в доме, вынуждают меня высказать то, что я думаю. Ваша бедная жена искренне раскаивается во всем, и вам следовало бы быть с ней милосердней, к тому же вы молоды, детей у вас нет, и будет очень прискорбно, если в такой знатной семье не родится наследника и все имение ваше достанется тем, кто, может быть, вас вовсе не любит.
Супруг, который дал себе слово никогда больше не разговаривать с женой, долго раздумывал над тем, что сказал ему гость. В конце концов он признался, что был не прав, и обещал, что если жена его впредь будет столь же смиренна, как ныне, сердце его, может быть, когда-нибудь к ней смягчится. Бернаж отправился дальше своей дорогой. И когда он вернулся к гос подину своему королю и доложил ему, что выполнил его поручение, король похвалил его за усердие. Между прочим, Бернаж рассказал и об удивительной красоте виденной им женщины, и тогда король послал своего художника Жана Парижского, чтобы тот написал портрет этой дамы. Все это было сделано с согласия мужа, который очень хотел иметь детей и, видя, с каким превеликим смирением несчастная переносит свое наказание, возымел к ней жалость и простил ее. Он сделал ее снова своею женою, и у них родились прекрасные дети.
– Благородные дамы, если бы со всеми женами, с которыми происходит нечто подобное, поступали так же, я боюсь, что на месте золотых чаш у нас на столах не раз появлялись бы черепа. Господь хранит нас от этого – ведь если бы благость его не удерживала смертных от греха, любой из нас мог бы совершить еще более постыдные проступки. Но поелику мы полагаемся на него, он оберегает от зла тех, кто не умеет уберечь себя сам. Тем же, кто целиком полагается на свои собственные силы, грозит опасность поддаться такому великому соблазну, что им потом придется каяться в своей слабости. И я видела немало таких, которые спотыкались в тех случаях, когда честь спасала иных, почитавшихся не столь добродетельными. Недаром пословица гласит: «То, что бережет Господь, всегда сбережется».
– Я считаю, – сказала Парламанта, – что мера эта была весьма разумна, ибо точно так же, как оскорбление было страшнее смерти, страшнее смерти было и возмездие.
Эннасюита же сказала:
– Я держусь иного мнения: лучше пусть я всю жизнь буду глядеть у себя в комнате на кости моих поклонников, нежели умирать из-за них, ибо нет такой вины, которую нельзя было бы искупить, а после смерти это уже невозможно.
– А чем можно искупить стыд? – спросила Лонгарина. – Вы знаете, что бы ни делала женщина после такого проступка, ей ничем не вернуть потерянной чести.
– Скажите мне, пожалуйста, – в свою очередь спросила Эннасюита, – неужели люди не больше чтят теперь Магдалину, чем ее сестру, которая была девственна?
– Надо сказать, – ответила Лонгарина, – что мы действительно воздаем ей хвалу за ее великую любовь к Иисусу Христу и за ее великое покаяние, но мы по-прежнему называем ее грешницей.
– Мне совершенно все равно, – сказала Эннасюита, – какое прозвище мне дадут люди, лишь бы Господь простил меня, так же как и мой муж. А платиться за что бы то ни было жизнью я не хочу.
– Если эта особа действительно любила своего мужа так, как ей следовало бы его любить, – сказал Дагусен, – я могу только удивляться, как, день и ночь глядя на кости того, кого она погубила своим грехом, она не умерла от горя.
– А разве вы еще не знаете, – возразил Симонто, – что женщинам неведомы ни любовь, ни жалость?
– Да, действительно, я этого не знаю, – сказал Дагусен, – ибо я никогда еще не подвергал испытанию их любовь из боязни, что она окажется меньше, чем та, которую я предвкушаю.
– Итак, значит, вы питаетесь только верою и надеждой, – сказала Номерфида, – совсем как птичка-ржанка, которую кормит ветер? Вам, стало быть, легко найти себе пропитание?
– Я довольствуюсь, – ответил он, – любовью, которая живет во мне, и тем, что я уповаю на женщин, но если бы все надежды мои исполнились и я в этом уверился, я был бы до того счастлив, что не мог бы вынести своего счастья и умер бы сразу.
– Берегитесь только чумы, – сказал Жебюрон, – а от этой болезни я уж как-нибудь вас излечу. Но я хотел бы знать, кому предоставит слово госпожа Уазиль.
– Я предоставляю его Симонто, – сказала она, – он-то уж никого не пощадит.