Так он бывал у нее раз и два, ничего не затрачивая и с каждым часом все более увязая в западне. Случилось, что он распродал свои сукна на чистые деньги и порядочно на них заработал, о чем дама тотчас же узнала не от него, а через других. Когда однажды вечером Салабаэтто к ней отправился, она принялась болтать с ним и шутить, целуя и обнимая его и представляясь столь в него влюбленной, что, казалось, она изноет от любви в его объятиях; она пожелала подарить ему еще два прекрасных серебряных кубка, которые у нее были, но Салабаэтто не захотел брать их, потому что получил от нее раз и другой вещи стоимостью флоринов в тридцать золотом, а никогда не мог добиться того, чтобы она приняла от него что-либо, что стоило грош. Наконец, когда она хорошенько его воспламенила, притворяясь влюбленной и щедрой, одна из ее рабынь по уговору с нею позвала ее, вследствие чего, выйдя из комнаты и помешкав некоторое время, она вернулась назад плача и, бросившись ничком на кровать, стала так жалобно стонать, как ни одна женщина. Изумленный Салабаэтто обнял ее и принялся сам с ней плакать, говоря: «Увы мне! Сердце вы мое, что с вами вдруг сталось, что за причина такой печали? Скажите мне это, душа моя!» Заставив себя долго упрашивать, она сказала: «Увы мне, милый мой повелитель, я не знаю, что мне начать и что мне сказать. Я только что получила письмо из Мессины, пишет мне мой брат, чтобы, если б даже мне пришлось продать и заложить все, что у меня есть, я непременно прислала ему через неделю тысячу флоринов золотом, иначе ему отрубят голову. Я не знаю, что мне сделать, чтобы достать их так скоро: будь у меня две недели впереди, я нашла бы способ раздобыть их из одного места, где мне следует получить гораздо более, или продала бы какое-нибудь из своих поместий; но я не в состоянии этого сделать и готова была бы скорее умереть, чем получить столь дурную весть». Так сказав, притворяясь сильно опечаленной, она не переставала плакать.
Салабаэтто, у которого любовное пламя отняло большую часть необходимой рассудительности, поверив, что то действительные слезы, а слова еще более правдивы, сказал: «Мадонна, я не могу услужить вам тысячью флоринами, но могу пятьюстами, если вы уверены, что вернете их мне через две недели; то ваше счастье, что именно вчера мне удалось продать мои сукна, – не будь этого, я не мог бы ссудить вам и гроша». – «Увы мне, – сказала дама, – так у тебя был недостаток в деньгах, почему же не попросил ты их у меня? Хотя у меня тысячи не было, но я могла бы дать тебе сто и даже двести флоринов. Этим ты отнял у меня решимость принять от тебя предлагаемую услугу». Подкупленный этими словами, Салабаэтто сказал: «Мадонна, мне не хотелось бы, чтобы вы отказали по этой причине, потому что, если бы у меня была такая же нужда, как у вас, я попросил бы вас о том». – «Я признаю в этом, мой Салабаэтто, твою действительную, истинную ко мне любовь, что, не дожидаясь просьбы, ты готов добровольно помочь мне в нужде такой суммой денег. Я и без того была твоею, тем более стану после этого и никогда не забуду, что тебе я обязана жизнью брата. Господь то ведает, я беру их неохотно, потому что знаю, что ты купец, а купцы делают все свои дела деньгами; но, так как я поставлена в необходимость и у меня твердая надежда скоро вернуть их тебе, я их возьму, а чтоб добыть остальное, если не найду более скорого способа, заложу все мои вещи». Так сказав, она с плачем прильнула к лицу Салабаэтто. Тот стал ее утешать и, пробыв с нею ночь, дабы оказаться щедрым ее слугою, не ожидая ее просьбы, принес ей пятьсот золотых флоринов чистоганом, которые она приняла внутренне смеясь, со слезами на глазах, тогда как Салабаэтто удовлетворился одним ее обещанием.
Когда дама получила деньги, тотчас же счет пошел по другому индикту, и, тогда как прежде доступ к ней был свободен, когда того желал Салабаэтто, теперь стали являться причины, вследствие которых ему из семи раз ни один не удавалось войти и ему не оказывали ни того привета, ни тех ласк, какие бывали прежде. Не только что настал срок, когда ему следовало получить деньги, но прошел и месяц и два и, когда он просил денег, ему платили словами. Потому, убедившись в коварстве негодной женщины и в своей безрассудности и сознавая, что ничего не получит от нее, кроме того, что ей заблагорассудится, ибо у него не было ни записей, ни свидетеля, стыдясь пожаловаться на то кому-либо, потому что его о том предупреждали и он ожидал, что над его глупостью поделом насмеются, чрезвычайно опечаленный, он наедине с собою оплакивал свое неразумие.
А так как от своих хозяев он получил письма, чтоб он разменял те деньги и отправил им, он, опасаясь, как бы за неисполнением проступок его не был открыт, решился уехать и, сев на корабль, отправился не в Пизу, как следовало, а в Неаполь.
Был там в то время наш согражданин Пьетро делло Каниджьяно, казначей константинопольской императрицы, человек большого и находчивого ума, хороший приятель Салабаэтто и его родных; ему-то, как человеку разумнейшему, пожаловался через несколько дней Салабаэтто, рассказав, что он сделал и что с ним, по несчастью, приключилось, и попросил его помощи и совета, чтобы ему можно было здесь просуществовать, ибо он утверждал, что намерен никогда более не возвращаться во Флоренцию. Опечаленный этими вестями, Каниджьяно сказал: «Худо ты поступил, дурно вел себя, плохо слушался своих хозяев, много денег потратил зараз на лакомую жизнь, но что делать? Дело сделано, надо поискать другого способа». И, как человек рассудительный, он тотчас же надумал, что́ предпринять, о чем и сказал Салабаэтто. Тому это понравилось, и он решил попытаться последовать совету; а так как у него были кое-какие деньги, да и Каниджьяно ссудил ему немного, он сделал несколько тюков, хорошо связанных и упакованных, и, купив около двадцати бочек из-под олея, наполнив их и все навьючив, вернулся в Палермо. Дав доганьерам расписание тюков и показав ценность бочек и велев всё занести на свой счет, он сложил все в склады, говоря, что, пока не явится другой товар, им ожидаемый, он этого трогать не желает.