Пока Личиска говорила, дамы так смеялись, что у них можно было бы повырывать все зубы. Королева раз шесть приказывала Личиске замолчать, но это ни к чему не повело и она не успокоилась, пока не высказала все, что хотела. Когда она кончила, королева, обратившись к Дионео, сказала, смеясь:
– Дионео, этот спор тебе по вкусу; потому постарайся, когда наши рассказы придут к концу, высказать по этому поводу окончательное решение.
На это Дионео тотчас же ответил:
– Мадонна, решение готово, и нет нужды выслушивать более: я говорю, что Личиска права, и думаю, что, как она говорит, так и есть; а Тиндаро – дурак.
Услышав это, Личиска засмеялась и, обратившись к Тиндаро, сказала:
– Я так и говорила; ступай себе с Богом! Ты думал, что понимаешь более меня, когда у тебя и молоко на губах еще не обсохло! Слава богу, недаром я прожила, недаром.
И если бы королева с сердитым видом не велела ей замолчать, приказав не болтать и не шуметь более, коли не желает быть побитой, и не услала бы ее с Тиндаро, им пришлось бы во весь день ничего иного не делать, как только слушать ее. Когда они ушли, королева приказала Филомене начать рассказы. Она весело начала таким образом.
– Юные дамы, как в ясную ночь звезды – украшение неба, а весною цветы – краса зеленых полей, холмам – распустившиеся кусты, так добрые нравы и приятную беседу красят острые слова. По своей краткости они тем приличнее женщинам, чем мужчинам, что женщинам менее пристойно, чем мужчинам, много говорить. Правда, что по какой бы то ни было причине, по недостатку ли нашего ума или по особой враждебности, питаемой к нашему времени Небесами, ныне мало или вовсе не осталось женщин, которые сумели бы сказать вовремя острое слово или как следует понять его, когда оно сказано, – и это к общему нашему стыду. Но так как об этом предмете уже много говорено было Пампинеей, я не намерена распространяться о нем более, а для того, чтобы показать вам, до чего красива вовремя сказанная острота, я хочу рассказать вам, как мило одна достойная дама заставила замолчать одного дворянина.
Как то многие из вас могли видеть или слышать, не очень давно жила в нашем городе именитая дама, добрых нравов и находчивой речи, достоинства которой заслуживают, чтобы ее имя не было умолчено: звали ее мадонна Оретта, она была женою мессера Джери Спина. Раз случилось ей быть, как и нам, в деревне и она гуляла, переходя с одного места на другое, с дамами и мужчинами, обедавшими у нее в тот день; путь от места, откуда они вышли, к тому, куда намеревались идти пешком, был, может быть, несколько долог; один из мужчин, бывший в обществе, и говорит: «Мадонна Оретта, если вам угодно, я повезу вас большую часть предстоящего нам пути на коне, рассказав вам прелестнейшую в свете новеллу». На это дама ответила: «Мессере, я попрошу вас о том, и даже очень, мне будет чрезвычайно приятно». Господин рыцарь, которому меч сбоку, быть может, так же мало пристал, как речь устам, лишь только услышал это, стал сказывать новеллу, которая сама по себе была в самом деле прекраснейшая, но он страшно портил ее, три, четыре раза или и шесть раз повторяя те же слова; то возвращаясь к рассказанному, то говоря: «Это я сказал не ладно»; часто ошибаясь в именах, ставя одно вместо другого; не говоря уже о том, что он выражался отвратительно, если взять в расчет качество действующих лиц и события, какие приключались. Пока мадонна Оретта его слушала, у нее часто являлся такой пот и так падало сердце, как будто она больна или кончается. Не будучи в состоянии выдержать более и понимая, что рыцарь забрел в чащу и оттуда не выберется, она сказала шутливо: «Мессере, ваш конь очень уж трясок; поэтому, будьте добры, спустите меня!» Рыцарь, кстати более чуткий к намекам, чем хороший рассказчик, понял остроту, обратил ее в смех и шутку и, перейдя к другим рассказам, оставил без конца начатую и дурно рассказанную новеллу.
Все дамы и мужчины много хвалили остроту мадонны Оретты, а королева приказала Пампинее продолжать; поэтому она так начала:
– Прекрасные дамы, я сама по себе не умею решить, кто более погрешает: природа ли, уготовляя благородной душе презренное тело, или судьба, доставляя телу, одаренному благородной душой, низменное ремесло, как то мы могли видеть на Чисти, нашем согражданине, и еще на многих других. Этого Чисти, обладавшего высоким духом, судьба сделала хлебником. И я наверно прокляла бы одинаково и природу и судьбу, если бы не знала, что природа мудра, а у фортуны тысяча глаз, хотя глупцы и изображают ее слепой. Я полагаю, что, будучи многомудрыми, они поступают как часто делают смертные люди, которые при неизвестности будущего хоронят для своих надобностей самые дорогие свои вещи в самых невидных местах своего дома, как менее возбуждающих подозрения, но извлекают их оттуда в случае большой нужды, ибо невидное место сохранит их вернее, чем сделала бы то прекрасная комната. Так и обе прислужницы света скрывают свои наиболее дорогие предметы под сенью ремёсл, почитаемых самыми низкими, дабы тем ярче проявился их блеск, когда они извлекут их оттуда, когда нужно. В каком малозначащем деле проявил это хлебник Чисти, открыв духовные очи мессеру Джери Спина, о котором напомнила мне новелла, рассказанная о мадонне Оретте, его жене, – это я хочу пояснить очень хорошенькой новеллой.
Итак, скажу, что, когда Папа Бонифаций, у которого мессер Джери Спина был в большой силе, послал во Флоренцию по некоторым своим делам именитых послов и они остановились в доме мессера Джери, обсуждавшего вместе с ними дела Папы, мессер Джери с этими папскими послами по какому бы то ни было поводу каждый день ходил пешком мимо церкви Санта Мария Уги, где у хлебника Чисти была своя пекарня и он сам занимался своим ремеслом. Хотя судьба уделила ему ремесло очень низменное, тем не менее так ему в нем благоприятствовала, что он стал богачом, но, ни за что не желая переменить его на какое-нибудь другое, жил очень роскошно, держа в числе прочих хороших вещей лучшие белые и красные вина, какие только можно было найти во Флоренции или в окрестности. Видя, что мессер Джери и папские послы всякое утро проходят мимо его двери, а жар стоял большой, он подумал, что было бы очень радушно с его стороны дать им напиться его доброго белого вина; но, сравнивая свое положение с положением мессера Джери, полагал, что будет неприлично, если он отважится пригласить его, и он приискал способ, который побудил бы мессера Джери напроситься самому. В белоснежной куртке, всегда в чисто выстиранном переднике, дававшем ему, скорее, вид мельника, чем пекаря, каждое утро, в час, когда, по его соображениям, должен был проходить мессер Джери с посланниками, он приказывал ставить перед дверью новенькое луженое ведро с холодной водою, небольшой болонский кувшин своего хорошего белого вина и два стакана, казавшиеся серебряными, так они блестели; усевшись, когда они проходили, и сплюнув раз или два, он принимался пить свое вино, да так вкусно, что у мертвых возбудил бы к нему охоту. Увидев это раз и два утром, мессер Джери спросил на третье: «Ну, каково оно, Чисти, хорошо ли» Чисти, тотчас же встав, ответил: «Да, мессере, но насколько, этого я не могу дать вам понять, если вы сами не отведаете». У мессера Джери, от погоды ли, или оттого, что он устал более обыкновенного, либо заманило его, как пил Чисти, явилась жажда; обратившись к посланникам, он сказал, улыбаясь: «Господа, хорошо бы нам отведать вина у этого почтенного человека; может быть, оно такое, что мы не раскаемся». И он вместе с ними направился к Чисти; тот велел вытащить из пекарни хорошую лавку и попросил их сесть, а их слугам, подошедшим выполоскать стаканы, сказал: «Ступайте себе, братцы, дайте сделать это мне, потому что наливать я умею не хуже, чем ставить хлебы; и не думайте, чтобы вам удалось отведать хоть капельку». Так сказав, он сам выполоскал четыре хороших, новых стакана, велел принести небольшой кувшинчик своего доброго вина и стал прилежно наливать мессеру Джери с товарищами. Вино показалось им таким, что лучше его они давно не пивали, потому они очень расхвалили его, и, пока оставались там посланники, почти каждый день мессер Д